– И тебе не стыдно? – сказала она.

– До того невтерпеж, что не можешь подождать, пока она по телефону поговорит? – сказала мисс Реба Буну. – Если уж ты так трясешься над ее целомудрием, какого черта не устроишь Корри на такое место, чтобы она и целомудрие сохраняла, и с голоду не подохла? – Потом мисс Корри: – Иди, звони скорей. Уже девять часов.

Уже слишком поздно для всего, что нам еще предстояло сделать. Дом начал оживать – ходуном ходить, как вы говорите сегодня. Но пристойно, без особого рева – музыкального или просто застольного; дух мистера Бинфорда все еще властвовал там, все еще осенял гроты с прекраснозадыми нимфами, потому что только две их обитательницы знали, что он ушел, а посетители еще не успели его хватиться; мы слышали звонки, и невнятный голос Минни, открывавшей двери, и даже шаги нимф, спускавшихся по лестнице, и, пока мисс Корри, нажав на ручку, отворяла дверь, и выходила, и снова ее затворяла, – слышали звон стаканов, равномерно прерываемый басовым гудением гостей и сопранным взвизгом хозяек. Потом Минни вернулась: очевидно, впускать клиентов должна была теперь та леди, которая окажется незанятой.

Так что, как видишь, ребенок и впрямь «родитель взрослого мужчины» [24] , да и взрослой женщины тоже. Там, в Джефферсоне, мне представлялось, будто я только из-за моей невинности, моего нежного возраста оказался таким жалким противником умственной порчи, Не-Добродетели, что даже этого наименования был недостоин. И все-таки сражение длилось целых три часа, – с той минуты, как я узнал о смерти дедушки Лессепа, и до той, когда поезд двинулся и я понял, что Бун по крайней мере четыре дня будет полновластным владельцем ключа от дедова автомобиля. Но тут передо мной были мисс Реба и мисс Корри, противницы если и не умудренные, то во всяком случав уже закаленные опытом постоянной, ежедневной борьбы с He-Добродетелью (или Добродетелью) и с ее хитроумными кознями, и вот они уже были ею ограблены, разорены, хотя еще полчаса назад не знали о существовании Неда, и тем паче – коня. И в довершение вдруг возник совершенно чужой человек, которого мисс Корри, только что вышедшая из комнаты, с таким спокойствием собиралась завоевать с помощью одного лишь телефонного звонка.

С ее ухода прошло минуты две. Минни взяла лампу и вышла в дверь, ведущую на заднее крыльцо; я заметил, что исчез и Нед.

– Минни, – сказала мисс Реба, обращаясь к двери. – От курицы что-нибудь?…

– Угу, – сказала Минни. – Я уже подала. Он как раз взялся за нее. – Нед что-то сказал. Его слова мы не расслышали, зато расслышали Миннины: – Ну, если для аппетита тебе требуюсь я, пожалуй, до утра с голоду помрешь. – Его ответа мы не расслышали. Мисс Корри ушла уже минуты четыре назад. Бун вскочил.

– Пропади оно все пропадом! – сказал он.

– К телефону ревнуешь? – спросила мисс Реба. – Что он может с ней сделать через эту сволочную гуттаперчевую трубку? – Но тут мы услышали Минни: короткий звонкий шлепок, потом ее шаги. Она вошла в кухню, немного задыхаясь, но не слишком. – Что там стряслось? – спросила мисс Реба.

– Ничего не стряслось, – сказала Минни. – Он как все. Хочет и того и этого, а где у него больше чешется – сам не знает.

– Дай ему бутылку пива. Если не боишься вернуться к нему.

– А чего мне бояться? – сказала Минни. – В нем естество бесится – подумаешь, невидаль. Ну, посильней, чем у других. Я уже привыкла. Все они такие: как начнет естество беситься, так никому прохода нет, пока не задрыхнут.

– Еще бы не привыкла, – сказал Бун. – Это все зуб. Чертовы бабы: ни за что не оставят человека в покое.

– Что это значит? – спросила мисс Реба.

– Будто вы не знаете, что это значит, – сказал Бун. – Нет на вас угомону: ненасытные вы. Нет чтобы мужчину пожалеть, это дерьмо несчастное. Вы только посмотрите на нее: не угомонилась, пока не насобирала, не наскребла на золотой зуб, не на какой-нибудь, а на золотой, и сунула его себе в пасть, только чтобы свести с ума разнесчастного олуха, деревенского черномазого…

– …или потратила пять минут на телефонный разговор и свела с ума разнесчастного олуха, деревенского ублюдка, который никому ничего худого не сделал, только украл чужой автомобиль, а теперь еще и лошадь. Всякого навидалась, но чтобы человеку так надо было жениться, как тебе, такого еще не видела.

– Еще как надо, – сказала Минни с порога. – Сразу дурь слетит. Сама два раза пробовала и такая ученая стала… – И тут вернулась мисс Корри.

– Все в порядке, – сказала она, безмятежная, а если и некрасивая, то лишь наподобие большой фарфоровой лампы с зажженным фитилем. – Он тоже придет. Поможет нам. Он…

– Не мне, – сказал Бун. – Мне помощь сукина сына не требуется.

– Тогда убирайся, – сказала мисс Реба. – Иди туда, откуда пришел. Вот только как ты уйдешь обратно к себе в Миссипи? Пешочком? Или на коняге? Ну, ладно. Чем стоять, пока мы будем его дожидаться, лучше сядь. Расскажи, – сказала она мисс Корри.

Ты понимаешь? – Он не тормозной кондуктор. Он сигнальный кондуктор. Но в такой же форме, как у тормозного. Он поможет нам. – Все на свете любят влюбленных, так, если не ошибаюсь, говорит Шекспир [25] , – а кто глубже заглянул в человеческое сердце? Жаль только, что он не водил знакомства с лошадьми, не то обязательно добавил бы: и, судя по всему, не меньше любят краденых скакунов. Мисс Корри рассказывала, и теперь в кухне был и Отис, хотя я не заметил, как он вошел, и что-то в нем было неладное, но не из-за этого я увидел его в самую, можно сказать, последнюю минуту.

– Нам надо купить хотя бы один билет до Пассема…

– До Паршема, – сказала мисс Реба.

– Неважно, – сказала мисс Корри. -…чтобы сдать лошадь в багаж. Ну, как сдают сундук. Сэм принесет билет и багажную квитанцию. Но беспокоиться нечего: на запасном пути будет стоять пустой багажный вагон – Сэм скажет где, так что нам останется только загнать ее туда' и, Сэм сказал, отгородить досками в углу, чтобы она не выпала; Сэм приготовит и доски и гвозди, и он говорит – большего за такое короткое время сделать не сможет, потому что рассказать обо всем дядюшке опасно – как бы он не увязался за нами. И еще Сэм говорит, единственное, что опасно, – это вести лошадь отсюда на станцию. Он говорит, нельзя, чтобы… – Она поглядела на Неда и запнулась.

– Нед Уильям Маккаслин Джефферсон Миссипи, – сказал Нед.

– …чтобы Нед так поздно ночью вел лошадь даже по переулкам: его сцапает первый же полицейский. Поэтому он – Сэм – принесет попону и наденет форму, и отведем лошадь на станцию мы втроем – он, Бун и я, – и никто не обратит на нас внимания. Да, вот еще: пассажирский поезд…

– Иисусе Христе! – сказала мисс Реба. – Потаскуха, железнодорожный кондуктор и миссипская болотная крыса величиной с водяную цистерну поведут в воскресную полночь через весь Мемфис рысака и никто не обратит на них внимания!

– Перестаньте!

– Что перестать?

– Сами знаете. Говорить такие слова, когда здесь…

– А! – сказала мисс Реба. – Ну, знаешь, если бы он вместе с Буном приехал сюда, можно сказать, с дружеским визитом, тогда мы могли бы и поберечь его ушки. Но раз он вместе со своими дружками крадет автомобили и лошадей и устраивает из моего заведения свою штаб-квартиру, пусть терпит, как все прочие. Ты начала насчет пассажирского поезда?…

– Да. Вагон прицепят к пассажирскому, который отправляется в Вашингтон в четыре часа дня, и на рассвете мы уже будем в Пассеме.

– В Паршеме, черт тебя дери, – сказала мисс Реба. – Мы?

– А вы разве не поедете? – спросила мисс Корри.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Так мы и сделали. Но прежде надо было показать лошадь Сэму. Сэм вошел через черный ход, через кухню, в руках он держал попону. Он был в железнодорожной форме. Почти такой же великан, как Бун.

Так что мы – опять-таки всей компанией – еще раз сгрудились на заднем дворе, лампу на этот раз держал Нед, причем освещал не столько лошадь, сколько Сэмову куртку, и жилет с медными пуговицами, и фуражку с золотыми буквами по околышу. Честно говоря, я боялся, что Нед подымет шум, если Сэм поведет лошадь, но я ошибся.

вернуться

24

Цитата из стихотворения английского поэта Уильяма Вордсворта (1770 – 1850) «Ликует сердце…» (1807). В романе «Город» та же строка переведена как «в ребенке с малых лет таится зрелый муж».

вернуться

25

Герой Фолкнера ошибочно приписывает Шекспиру изречение американского философа и поэта Ральфа Уолдо Эмерсона (1803 – 1882) из его эссе «Любовь» (1841).